НАШЕ ДЕЛО
Наше дело
Всероссийское монархическое движение "Наше дело"

Наша история

Программа

Идеология

Практические шаги

Атрибутика

Последние новости

Наша агитация

Дело №...

Аналитика

СМИ о НД

Наша газета

Библиотека монархиста

Архив

Ваши письма

Форум

Гостевая книга

Контакты


Rambler's Top100


Красный террор

Вернуться назад

8 месяцев 1918 года

За несколько месяцев, пролетевших после Февральской революции 1917 года, отчетливо выявились саморазрушающие (если не суицидальные) тенденции формальной демократии. Свобода, которая внезапно свалилась на головы населения, не готового ее понять и принять, скукожилась до вседозволенности, произвола и охлократии. Временное правительство, остававшееся таким только по названию, после октябрьского переворота кануло в минувшее, а предприимчивое подполье ворвалось во власть на гребне разгула революционных толп.

Узурпировав власть, заговорщики и эмигранты ничуть не изменились по своей сути. Беспомощные в созидании, они продемонстрировали недюжинные способности в принуждении к труду своих заново закрепощенных подданных. Для строительства своего — казарменного — варианта социализма в отдельно взятой­ стране они воспользовались двумя древними, как общественные отношения, но неизменно новыми для каждого поколения рецептами — голодом и страхом.

Автор классического исследования по истории Французской революции, английский мыслитель и публицист XIX века Томас Карлейль считал подавление страха главной обязанностью человека. «До тех пор, пока человек не придавит страх ногами, — писал этот закоренелый романтик, — поступки его будут носить рабский характер, они будут не правдивы, а лишь правдоподобны; сами его мысли будут ложны, он станет мыслить целиком как раб и трус». В отличие от «буржуазного философа», пролетарские якобинцы сочли целесообразным возбуждение всеобщего страха для исправления нравов своих сограждан соответственно замыслам вождей. Как говорил позднее Альбер Камю, «вы хотели справедливости, пожалуйста, — вот чума».

1. Великий почин

В первые недели после октябрьского военного переворота обомлевших обывателей потрясают прежде всего бесчинства солдатских толп: ежедневные аресты и расстрелы, обыски и реквизиции, убийства офицеров, юнкеров и священников среди бела дня и порой в присутствии родных, захват заложников, разграбление винных складов и упорная молва об израненном женском батальоне, поголовно изнасилованном в Павловских казармах. Подхваченные сумасбродной скачкой будней, современники не обращают внимания на кардинальную особенность происходящего — предпринятое большевиками сращивание партии и государства. Власть в стране принадлежит отныне воплощенной идеократии: верховный вождь единоверцев забирает себе кресло премьер-министра (председателя Совнаркома на языке того времени), а ключевые посты распределяют между собой партийные функционеры разного калибра. Пусть большевикам приходится пока еще поддерживать альянс с левыми эсерами и даже кое-чем с ними делиться, — Ленин постарается, чтобы это призрачное содружество лопнуло, как детский воздушный шарик, и сменилось сухомяткой однопартийной системы, а потом и поголовного единомыслия.

Через месяц после переворота, когда в Петрограде и Москве тает продовольствие, большевики направляют энергию хаотического разбоя на оптимальных «для текущего момента» супостатов. Сначала, по приказу Военно-революционного комитета от 26 ноября 1917 года, «врагами народа» объявлены все чиновники государственных и общественных заведений, не пожелавшие сотрудничать с советской властью и, следовательно, «саботирующие работу». Затем, согласно ленинскому декрету от 28 ноября, к «врагам народа» причислены члены руководящих учреждений конституционно-демократической (кадетской) партии; они «подлежат аресту и преданию суду революционных трибуналов».3 Интеллектуальный потенциал этой партии — самой крупной несоциалистической организации — внушает большевикам серьезные опасения. В правительственном сообщении, распубликованном 30 ноября, говорится уже о «контрреволюционном восстании буржуазии, руководимом кадетской партией». Сотрудники прежних управленческих структур и преданные анафеме конституционные демократы сливаются в сознании большевиков в нечто цельное, объединяемое понятием «интеллигенция». Ей приписывают получение безмерных ассигнований «на поддержку саботажа и от собственной буржуазии и от иностранных миссий».

Для экстренного покарания «богатых классов» 7 декабря на основе Военно-революционного комитета создается модернизированная Тайная канцелярия — уникальная политическая полиция, нареченная Всероссийской Чрезвычайной комиссией (ВЧК) и подчиненная формально Совнаркому, а по существу — его председателю Ленину.6 Призрак коммунизма, уныло бродивший по Европе десятки лет, находит себе, наконец, пристанище для овеществления.

Дабы упростить и ускорить расправу с неугодными согражданами, 19 декабря революционным трибуналам предписано устанавливать меры наказания, «руководствуясь обстоятельствами дела и велениями революционной совести». Наркомат юстиции дает, в свою очередь, дополнительные указания по этому поводу: «Революционные трибуналы в выборе мер борьбы с контрреволюцией, саботажем и прочее не связаны никакими ограничениями, за исключением тех случаев, когда в законе определена мера в выражениях: не ниже такого-то наказания».

Как обилие дохлых крыс на улицах города вынуждает принимать в расчет угрозу чумы, так и последовательность этих правительственных решений свидетельствует практически о приближении тотального террора. В качестве одной из отправных точек его начала можно назвать, например, 5(18) января — день открытия Учредительного собрания; накануне в Петроград прибывает отряд революционных матросов для защиты советской власти «от демонстрантов-обывателей и мягкотелой интеллигенции», и нарком по морским делам П.Е. Дыбенко лично расставляет караулы на улицах.

В тот знаменательный день красногвардейцы встретили ружейно-пулеметным огнем мирную демонстрацию безоружных жителей Петрограда, не ведавших о ленинском указе, приуроченном к открытию Учредительного собрания и замаскированном под постановление ВЦИК от 3(16) января: «Всякая попытка со стороны кого бы то ни было или какого бы то ни было учреждения присвоить себе те или иные функции государственной власти будет рассматриваема как контрреволюционное действие. Всякая такая попытка будет подавляться всеми имеющимися в распоряжении советской власти средствами вплоть до применения вооруженной силы». В этот день, как и 9 января 1905 года, на улицах Петрограда остались десятки убитых и раненых, хотя официальная пресса заявила о «полном спокойствии и образцовом порядке» в городе, и только «Новая жизнь» написала о пулеметах на крышах домов и у входа в Таврический дворец. В тот день многотысячная манифестация рабочих, студентов, чиновников и других столичных обитателей обратилась фактически в траурное шествие, хоронившее грезы нескольких поколений романтиков, демократические иллюзии и саму идею Учредительного собрания. И в тот же день кронштадтские матросы потешились разудалой попойкой в буфетах Таврического дворца.

Прологом наступающего террора можно считать, впрочем, и разгон Учредительного собрания в ночь на 6(19) января, и декрет о роспуске Учредительного собрания, принятый в ночь на 7(20) января, и убийство красногвардейцами двух видных членов Учредительного собрания Ф.Ф. Кокошкина и А.И. Шингарева, совершенное той же ночью на 7(20) января в Мариинской тюремной больнице. Кокошкин умер сразу, сраженный двумя пулями; говорили, что куртка погибшего понравилась охранявшему его матросу. Шингарев, получивший пять пуль в грудь и живот и затем избитый, промучился больше часа. В покойницкой Мариинской больницы, где находились и жертвы расстрела 5(18) января, Шингарева узнали с трудом, — его лицо представляло собой один сплошной кровоподтек. Преступники не скрывались; как писал по этому поводу А.С.Изгоев, «цинизмом неправосудия и безнаказанности правительство Ленина еще на заре своей туманной юности побило все рекорды».

Не с этих ли студеных ночей воскресают в стране древние страхи предстоящего, свойственные некогда крепостным и подзабытые, как будто, за годы земских реформ? Только к мистическому ожиданию всевозможных бед и напастей прибавляются теперь вполне естественные опасения, вызванные закрытостью и непредсказуемостью ленинской гвардии. И, видимо, с этого января укоренилось в языке определение властей через местоимение «они».

Хмельная погромная злоба выплескивается в январе из столицы в провинцию, возрождая нравы пугачевского бунта. «Массы были приведены в движение и фанатическое неистовство обещанием чуда, необыкновенного праздника, который наступит на земле, — резюмирует происходящее Леонид Андреев в письме П.Н. Милюкову, — кто был ничем, тот будет всем. И это завтра — сейчас, сию минуту! И отсюда такое роковое бессилие всех трезвых слов, трезвых программ и честных, но трезвых обещаний...».

Советское государство вступает на свой, особый путь прогресса, подсказанный вождями и проторенный массовым аффектом. Метастазы большевизма разносятся по стране, сопровождаясь, в первую очередь, убийствами офицеров: около 2500 в Киеве, 3400 — в Ростове-на-Дону, 2000 — в Новочеркасске. Председатель Севастопольского Военно-революционного комитета (знаменитый латышский экстремист в период 1905-1907 годов) Ю.П.Гавен гордится впоследствии тем, что он одним из первых санкционировал массовые расстрелы; по его приказу в январе ликвидировали сразу 500 офицеров.

Криминальная инициатива мятежных толп, возбужденных собственной мутной, безотчетной ненавистью, легко попадает в резонанс умонастроению вождей. Самосуд солдатских толп плавно переходит в бессудный государственный террор. Ленинский декрет от 21 февраля наделяет ВЧК правом непосредственной расправы с «активными контрреволюционерами». В связи с наступлением германских войск вождь объявляет «социалистическое отечество в опасности» и распоряжается о мобилизации трудовой армии «для рытья окопов под руководством военных специалистов». В состав трудовых батальонов «должны быть включены все работоспособные члены буржуазного класса, мужчины и женщины, под надзором красногвардейцев; сопротивляющихся — расстреливать».

Вдохновленные новыми перспективами, чекисты, выразив сожаление относительно своего двухмесячного «великодушия», 22 февраля торжественно обещают, что впредь намерены беспощадно расстреливать на месте преступления всех шпионов, спекулянтов, саботажников и «прочих паразитов».19 «ВЧК проделала немалую работу для того, чтобы дезорганизовать саботажников и заставить их пойти на уступки пролетариату», — обмолвится впоследствии Я.Х. Петерс с чувством глубокого удовлетворения тракториста, вспахавшего тысячелетнюю целину.

Автором первой зарегистрированной вспышки государственного террора на региональном уровне можно считать, очевидно, наркома по морским делам П.Е.Дыбенко, командированного в Нарву для противодействия наступающей германской армии. Во главе отряда балтийских матросов он вторгается в оцепеневший город 1 марта и немедленно провозглашает свой личный декрет о красном терроре и, одновременно, всеобщей трудовой повинности. И пока население Нарвы, исполняя директиву наркома, очищает улицы от снежных заносов, «братишки» в тельняшках распивают конфискованный по дороге на фронт спирт и пускают в расход обывателей из категории «прочих паразитов».

Утром 2 марта военное ведомство получает вдохновляющую телеграмму: «Первый отряд балтийцев [с] товарищем Дыбенко во главе прибыл [в] Нарву; таким образом, положение Нарвы из критического превращается [в] благополучное и даже сильно боевое, ибо балтийцы после закуски сейчас же двинутся [в] поход».21 И действительно, 3 марта, аккурат в день подписания Брестского мира, революционные моряки выступают в поход, но не против, а от германской армии: Дыбенко и его штаб внезапно покидают Нарву, не дожидаясь пришествия неприятеля, а подчиненные наркому воинские части в панике откатываются на много верст назад.

По требованию красногвардейцев — участников нарвской экспедиции против Дыбенко возбуждают уголовное дело. Ему инкриминируют пьянство, бессудные расстрелы десятков ни в чем не повинных людей и бегство из Нарвы как раз тогда, когда сами германские войска готовились к отступлению.

На заседании революционного трибунала 17 мая 1918 года обвинитель А.М. Дьяконов (председатель Московского революционного трибунала) произносит довольно странную по тем временам речь. Он называет Дыбенко банальным карьеристом, потворствующим «низшим инстинктам масс, низшим стимулам разбушевавшейся народной стихии». Поскольку военные операции Дыбенко выражались только в расстрелах, констатирует Дьяконов, поскольку «весь его путь усеян трупами беззащитных граждан», мягкий приговор бывшему наркому по морским делам будет означать лишь прямое потворство другим комиссарам, проливающим кровь соотечественников без суда и следствия.

Тем не менее революционный трибунал — специально созданный орган политической расправы, по терминологии самих же большевиков, — выносит Дыбенко оправдательный приговор. Этот вердикт может показаться неожиданным и непостижимым, хотя в действительности он абсолютно логичен. Большевики нуждаются в хаосе и гражданской войне не меньше (если не больше), чем в хлебе насущном, и в этом отношении полезность Дыбенко, признанного вожака лихих революционных матросов, была еще далеко не исчерпана.

2. Три источника и три составные части красного террора

Перед мысленным взором большевиков пролетарская революция раскрывается, согласно догмату триединства, в трех ипостасях. До октябрьского переворота ее трактуют как откровение, полученное вождями из писаний и пророчеств патриархов коммунистического вероучения, и как цель, расположенную совсем близко, всего лишь по линии горизонта, а после захвата власти она приобретает еще и неуловимое сходство с идолом, требующим неусыпной охраны и человеческих жертвоприношений.

В ирреальном миропонимании ленинской секты заговорщиков постоянно мелькает магическое число «три» (три покушения на вождя, три пули взбалмошной эсерки Каплан, три этапа освободительного движения, три составных части марксизма и еще много-много раз по три в иных обстоятельствах). Коллективные представления большевиков тоже питают, по крайней мере, три источника, связанные между собой идеологически и психологически: примитивный идеализм, увенчанный диалектическими лозунгами; архаический мистицизм, вызревший из окаменелой убежденности в грядущей всемирной катастрофе и породивший мессианскую идею освобождения человечества; некрофильский фанатизм с неистовой потребностью в разрушении и расслоении, расколе и распаде, расказачивании и раскрестьянивании и, в конечном счете, всеобщем растлении.

Моральный кодекс «настоящего» большевика ограничивают усердная покорность вождям, именуемая железной дисциплиной, и лютая ненависть к врагам, готовая распространиться — по первому указанию инстанций — на близких родственников любого члена партии, его вчерашних друзей и сегодняшних соратников. В этой вывернутой наизнанку системе ценностей своеобразная аскеза зла становится большевистским добром, а управление партией сводится, по Г.П. Федотову, «главным образом к искусству игры на человеческой низости».

Присвоив себе все властные полномочия, большевики спешат подтвердить правоту ленинских идей (или, скорее, инструкций) о неизбежности гражданского противостояния (в результате обострения классовой борьбы) и перерастании германской войны в гражданскую. С этой целью они пускают в ход доведенные до автоматизма приемы и методы. Опыт истерической демагогии позволяет им самозабвенно лгать, не слышать оппонентов и перекладывать на других вину за собственные злодеяния. Традиции революционного подполья побуждают их использовать провокации и убийства как способы решения сиюминутных задач, кажущихся узловыми.

Соответствующие наставления начертаны Лениным многократно. «В качестве революционной тактики индивидуальные покушения нецелесообразны и вредны, — поучает он своих сторонников в 1916 году. — Только в прямой, непосредственной связи с массовым движением могут и должны принести пользу и индивидуальные террористические действия». Вождя мирового пролетариата издавна привлекает старое английское изречение: Умерщвление — не убийство (killing is no murder). Нисколько не возражая против политических убийств, он расширяет рамки британского тезиса до самобытного назидания: «Нужно помочь массе применить насилие». Триединство ленинских директив, демагогической практики и криминального опыта, почерпнутого в нелегальном прошлом, придает красному террору иррациональную свежесть.

Тотальное насилие вполне (даже с более вескими основаниями, чем детские сады, предприятия или улицы, по которым никогда не проходил вождь) заслуживает присвоения ему имени Ленина. От представителей других партий и некоторых своих последователей, подверженных недостойным, с его точки зрения, обывательским колебаниям, вождь мирового пролетариата отличается абсолютной убежденностью в прогрессивном значении повального террора. Он давно знает, что свобода — это всего-навсего осознанная необходимость подчинения всех и каждого его политической воле. И если кто-то по российской расхлябанности этого еще не уяснил, то созданная вождем тайная полиция сумеет вдолбить в затылки его подданных либо восторг послушания, либо пулю — для недогадливых. В нынешней драме обновления, как говорится, иного не дано.

Сторонники вождя (за исключением, быть может, отдельных «левых коммунистов», устроивших, по выражению Ю.О.Мартова, «бунт на коленях» из-за Брестского мира) уверены, что только ему открыто подлинное понимание исторической предопределенности, только ему предначертана роль посредника между большевиками и мировой революцией, только ему суждено предвидеть контуры грядущего. Уже в начале 1918 года вождь мирового пролетариата предстает перед новообращенными единоверцами в трех лицах: он и основоположник доморощенной социальной утопии, и генеральный пророк крушения старого мира, и верховный жрец своей апокалипсической ереси.

Усвоив идеи и манеры вождя, его приверженцы проникаются, в свою очередь, чувством особого, чуть ли не кровного родства между собой и мировой революцией. В силу такой идентификации виртуальный образ мировой революции приобретает характер не только прожорливого Молоха, но и коллективного тотема, консолидирующего единомышленников в своеобразный военизированный клан. Ленинская гвардия отвергает прежнюю мораль и прежние идеалы, почти не замечает разграничительных линий между тем, что «ты должен», и тем, что «ты не должен», и учреждает свои ритуалы — от обрядовых политбесед с магическими заклинаниями трудящихся до обрядовых репрессий инакомыслящих и заложников.

За полгода своего владычества большевики успевают начисто опостылеть значительной части населения страны, но это неприятие еще не достигает стадии повсеместного вооруженного сопротивления. Между тем вождям с их каннибальской этикой жизненно необходимо гражданское противоборство. Только уничтожив миллионы подданных, разграбив державу и разрушив ее экономику, они могут закрепить за собой узурпированную власть, реставрировать империю, возродить крепостное право и построить двухмерное советское общество, в котором классу начальников (номенклатуры) дано право важно не делать ничего, а прочему населению — неважно производить что-то. Красный террор — ничем не оправданный и просто бессмысленный с позиций формальной логики, — в данной ситуации призван спровоцировать гражданскую войну.

3. Военная программа пролетарской революции

Усилия большевиков не пропадают втуне: полномасштабная гражданская война разгорается в конце мая 1918 года в Поволжье, на Урале и в Сибири. По легенде советских энциклопедических изданий, ее разжигает чехословацкий корпус, сформированный из бывших военнопленных и российских граждан. С разрешения Совнаркома чехословацкий корпус перебрасывается в Западную Европу через Сибирь и Дальний Восток, но под влиянием «агентов англо-франко-американских империалистов» и при содействии меньшевиков и эсеров затевает вдруг антисоветский мятеж. Непосредственным поводом к нему служит распространенное среди доверчивых солдат «измышление» правых эсеров, представителей Антанты и чехословацкого командования на тему о том, что советское правительство «якобы приказало» корпус разоружить и загнать солдат в концентрационные лагеря.28 Трудно отделаться от впечатления, будто корни этой легенды тянутся в далекое средневековье. Быть может, над сознанием ее творцов витает вечно живой образ старушки, распропагандированной клерикалами и притащившей свою вязанку хвороста на костер для Яна Гуса?

В действительности советское правительство неделями мнется, не зная, как лучше распорядиться этой воинской частью. Радикальное и непритязательное решение чехословацкой проблемы первым находит старший брат Управляющего­ делами Совнаркома, председатель Высшего военного Совета генерал М.Д. Бонч-Бруевич. До Февральской революции бравый генерал щеголяет своим антисемитизмом, а сразу после нее — большим красным бантом на груди. После октябрьского переворота он, надо полагать, не отрекается от прежних взглядов, а лишь расширяет их круг. С прямотой и категоричностью умудренного опытом штаб-офицера он предлагает «утопить их (чехов и словаков) в Днепре». Однако неотработанность механизма одновременного погружения в воды могучей реки нескольких десятков тысяч хорошо обученных и вооруженных солдат вынуждает других военачальников отказаться от столь привлекательного проекта.

Свирепый генерал Бонч-Бруевич считает, что Франция и Англия «купили» чехословацкий корпус за баснословные суммы в рублях и фунтах стерлингов. Он никак не может (или не хочет) понять, что этот корпус содержится на средства Антанты и представляет собой войсковое соединение в составе французских вооруженных сил. Зато нарком по военным делам Троцкий в полной мере сознает всю сложность проблемы: выпустить эту свежую, боеспособную рать чехов и словаков во Францию — значит, поссориться с германской коалицией и поставить под угрозу хрупкие Брест-Литовские договоренности; попытаться уничтожить корпус своими силами, — равносильно объявлению войны странам Антанты, вчерашним российским союзникам. Вот если бы эти чужеземцы сами выступили вдруг против советской власти, тогда вожди, натянув маски гнева и возмущения, имели бы законный повод призвать своих подданных под ружье для защиты революционных завоеваний от иностранного вторжения.

Терпение чехословацких солдат и офицеров большевики испытывают ровно два месяца — с 26 марта по 26 мая. Сначала этой воинской части открывают зеленый свет на Владивосток при условии полного разоружения; затем разрешают оставить сто карабинов и один пулемет на тысячу бойцов; потом отметают последнее соглашение и дозволяют переместиться из Европейской России на Дальний Восток, но только отдельными группами и без оружия; далее прикидывают целесообразность передислокации значительной части корпуса из Западной Сибири в Архангельск и Мурманск.31 В конечном счете 63 эшелона с чехословацкими военнослужащими расползаются вдоль железнодорожной магистрали от станции Ртищево (между Пензой и Саратовом) до Владивостока.

Солдаты и офицеры чехословацкого корпуса не испытывают никакого желания вмешиваться во внутренние дела распавшейся Российской империи; они стремятся лишь быстрее попасть на западный фронт, чтобы принять участие в боевых действиях против германской армии. Но тщетно старается капитан Жак Садуль, член Французской военной миссии в Москве, доказать Троцкому, «что лояльность чехов по отношению к русской революции бесспорна, что у этих людей единственная цель — освободить свою угнетенную Австрией родину». Большевики, получившие субсидии от германского генерального штаба и опутанные условиями Брест-Литовского сговора, прекращают переброску корпуса и наступают на хвост этой потенциальной «гидре контрреволюции», насчитывающей до 45 тысяч штыков и оплетающей своим телом почти 7 тысяч километров железных дорог. По пути следования корпуса военное ведомство рассылает секретные циркуляры за подписью Троцкого о немедленном разоружении чехословаков и заключении в концлагерь тех, кто посмеет не подчиниться этому повелению.

По мнению У.Черчилля, развитие событий подтверждает усиленное немецкое давление на советскую власть: «Ленин и Троцкий решили изменить обязательствам, принятым на себя по отношению к чехам. Под руководством немцев быстро были приняты меры для того, чтобы задержать и взять в плен чешские отряды, пустившиеся в свое долгое путешествие».

Капитан Садуль описывает происходящее несколько иначе: «Вынужденная неподвижность вызвала раздражение у чехословаков, людей горячих и настроенных воинственно и к тому же на несколько месяцев заточенных в вагонах. Их раздражение было, возможно, подогрето и некоторыми русскими офицерами их штаба. И, конечно же, оно усугубилось с прибытием коммунистических агитаторов, которых правительство направило с целью призвать чехословаков вступить в Красную Армию. Их агитация подействовала лишь на несколько сотен человек. Многие коммунисты открыто утверждали, что советское правительство никогда не позволит чехословакам уехать в Архангельск, что те, кто не согласится вступить в Красную Армию, будут направлены обратно в лагеря для военнопленных. Эти провокации вызвали у чехов негодование, и некоторые их них стали утверждать, без всяких на то оснований, что советское правительство, будучи тайным союзником Германии, намеревается выдать их врагу. При таком накале страстей достаточно было малой искорки, чтобы разбушевался пожар».

Такую искру кремлевские вожди высекают с упорством пироманов, методично щелкая самодельной зажигалкой провокации, пока не добиваются успеха. Рассерженная «гидра контрреволюции» встает, в конце концов, на хвост, раздувает капюшон и 25 мая изрыгает пулеметный огонь в ответ на попытку сибирских большевиков-змееловов накинуть на нее удавку. В тот же день омское начальство телеграфирует в Кремль: «Чехословаки заняли все станции от Челябинска до Омска. Угрожая оружием, требуют хлеба и продвижения эшелонов [во] Владивосток. Наши силы слабы. Как быть?».

Нарастающее безумие взаимного истребления еще можно оборвать посредством переговоров, но для большевиков неприемлемы даже минимальные компромиссы. Государственный переворот без тотальной войны подобен тривиальному путчу в какой-нибудь банановой республике: ленинская секта заговорщиков не желает оставлять о себе столь жалкое впечатление в памяти человечества. Вспыхнув в Мариинске (ныне районный центр в Кемеровской области), военный пожар перекидывается 26 мая в Новониколаевск (теперь Новосибирск) и Челябинск, а затем катится огненным валом вдоль железных дорог по Уралу, Поволжью и Сибири.

Вначале большевики еще не могут взять в толк, кого же они вызвали из иных измерений своими заклинаниями о разоружении. Утром 26 мая на стол наркома по военным делам вспархивает осторожная телеграмма из Пензы: «Чехословаки догадываются о готовящемся и уклоняются от исполнения требуемых условий разоружения до тех пор, пока им не будет указано, куда [и] когда будут двинуты эшелоны. <…> Коммунисты-чехословаки находят, что в открытом бою трудно будет справиться. <…> Арест офицеров неминуемо вызовет выступление, против которого устоять не можем».

Взбешенный Троцкий тут же мечет в ответ срочную телеграмму: «Военные приказы отдаются не для обсуждения, а для исполнения. Я предам военному суду всех представителей военного комиссариата, которые будут трусливо уклоняться от исполнения приказа разоружить чехословаков. Нами приняты меры. Двинуты бронированные поезда. Вы обязаны действовать немедленно и решительно». Пытаясь образумить наркома по военным делам, пензенские соратники спрашивают в растерянности: «Т[оварищ] Троцкий, Вы учли все сообщенное нами, что у нас имеется около 500 штыков, а у них имеется в одной Пензе на станции более двух тысяч?».40 Но реагировать на этот лепет Троцкому и некогда, и неохота.Пензенским большевикам не остается ничего другого, как приступить к энергичным действиям, в результате чего арьергард корпуса под командованием поручика С. Чечека 28 мая овладевает городом, разгоняет местный Совет и через два дня уходит с трофейными броневиками через Сызрань на восток.

Военное ведомство, терзаемое «революционной совестью», принимает «адекватные меры». Троцкий диктует стенографистам заметку, в которой вооруженный конфликт с воинской частью Антанты называет «мятежом», обвиняет правых эсеров «в бесчестной агитации относительно черных замыслов советской власти» и торжественно обещает расстрелять каждого чехословацкого военнослужащего, кто воспротивится его приказу «о немедленном и безусловном разоружении».

Одновременно нарком по военным делам бросает против чехословацкого корпуса разрозненные отряды красноармейцев во главе с Н.И.Подвойским — одним из руководителей октябрьского переворота, председателем Высшей военной инспекции. Этого человека никак нельзя назвать склонным к «системе и дисциплине мысли»; по мнению Троцкого, «лицом к лицу с любой практической задачей он органически стремится вырваться за рамки ее, расширить план, вовлечь всех и все, дать максимум там, где достаточно и минимума». Лишенный возможности вмиг заколоть «гидру» советскими штыками, Подвойский пронзает ее словом; 31 мая из-под его могучего пера выходит грозный приказ: «Чехословацким эшелонам, стоящим перед лицом кровавой кары массовым расстрелом со стороны советских войск, сдать оружие ближайшему командованию советскими войсками, оставить эшелоны и разместиться в казармах, по указанию военных властей, впредь до распоряжения, каковое последует по окончании работ смешанной комиссии совместно с представителями французской военной миссии».

С этого дня большевики получают и долгожданную гражданскую войну, и формальную возможность говорить об иностранной интервенции. В полной мере реализуется и тайное мечтание Троцкого: на своем крутобоком бронепоезде он врезается в Историю и застревает в ней навсегда под кодовым именем «демон революции». Его тщеславие ненадолго омрачает лишь прошение об освобождении из заключения, написанное 7 июня Б. Чермаком — бывшим заместителем председателя филиала Чехословацкого Национального совета.

Арестованный, по приказу Троцкого, 21 мая, Чермак все еще не знает, какое обвинение ему собираются предъявить. Он только напоминает наркому по военным делам, «что при всех предложениях как Временному правительству, так и советской власти отделение Национального совета ставило непременным условием невмешательство его формаций во внутренние дела России»; теперь же, кажется, выяснилось, «что выступление чехословацких эшелонов последовало не на почве контрреволюции». Удивительная способность легко вытеснять из сознания неприятные эпизоды выручает Троцкого и на этот раз. Он закладывает ходатайство Чермака в кипу бумаг, чтобы не беспокоиться впредь по этому поводу, и продолжает терзать слух соратников и сограждан пламенным поношением «чехословацкого мятежа».

Ставшая явью гражданская война «с ничтожным числом смертей в бою и несметным числом казней», по выражению У.Черчилля, погружает страну в безотрадную мглу военного коммунизма, а «триумфальное шествие советской власти» окончательно разворачивается, по П.Б.Струве, «в грандиозный и позорный всероссийский погром». В наступившем безвременье нравы красных и белых стираются в равной степени до неандертальского одичания: и те, и другие возрождают самые гнусные пытки раннего средневековья, глумятся над пленными, связав им предварительно руки колючей проволокой, вешают своих врагов на одних и тех же телеграфных столбах и с удовольствием заимствуют друг у друга неизведанные еще приемы изощренного изуверства. Государственный террор и война всех против всех преобразуются в самоорганизующуюся систему, где террор неизменно провоцирует гражданское противостояние, а война постоянно вздымает новые волны тотального насилия.

Бодрый марш-бросок «от Маркса к Марсу» целиком дезавуирует пышные декларации большевиков от 1917 года. Торжественное обещание немедленного мира сменяется воинственной риторикой, Брест-Литовский сговор ведет к измене союзникам и, в сущности, к повторному вступлению страны в мировую войну на стороне врага, а разложение старой армии завершается милитаризацией всего населения и воскрешением рекрутской повинности. Свердлов и Аванесов подписывают и 9 июня публикуют постановление ВЦИК о принудительном наборе в Красную Армию.46 Официальная пресса призывает к защите социалистического отечества, ненароком подтверждая горькие слова Ф.Дюрренматта, сказанные почти через сорок лет: «Когда государство начинает убивать людей, оно всегда называет себя родиной».

В условиях военного коммунизма «всемирно-историческое значение» октябрьского переворота суживается до наглядного, достигнутого в ходе государственных вивисекций опровержения социалистических воззрений. Тем временем практика вседозволенности притягивает к большевикам авантюристов и стяжате­лей, карьеристов и мошенников, а химерическая идея равенства ничуть не утрачи­вает привлекательности для тех, у кого уровень претензий заведомо превышает порог возможностей. Соединение неутолимой ненависти, сдобренной мрачной мистической романтикой, и жгучей потребности в учреждении плебейской аристократии образует гремучий эфир, отравляющий массовое сознание.

Не возлагая, однако, чрезмерных надежд на собственные массы, большевики срочно формируют интернациональные команды. Успешному комплектованию таких отрядов способствует, в частности, нестандартный декрет ВЦИК, принятый еще 28 марта, но опубликованный только 9 июня 1918 года: «Всякий иностранец, преследуемый у себя на родине за преступления политического или религиозного порядка, в случае прибытия в Россию пользуется здесь правом убежища. Выдача таких лиц по требованию тех государств, поданными коих они являются, производиться не может». Коммунистические и криминальные пилигримы обретают, таким образом, землю обетованную на московских холмах.

Между тем среди самих большевиков нарастает смятение в связи с наступающим голодом, хозяйственной разрухой и военными неудачами. Лишь безоглядный, повальный террор может, как полагают вожди, поднять настроение трудящихся и «спасти революцию». Подходящий повод к массовым репрессиям дает убийство В.Володарского, совершенное в северной столице вечером 20 июня, но петроградский диктатор Зиновьев удобный случай упускает (не исключено, что он просто не успевает быстро оправиться от испуга, вызванного в тот день сначала попыткой рабочих Обуховского завода арестовать его на митинге, а затем насильственной смертью соратника). Ленин посылает Зиновьеву письменный нагоняй, чтобы тот поощрял впредь «энергию и массовидность террора», а в интервью корреспонденту шведской социал-демократической газеты сваливает ответственность за гибель Володарского на правых эсеров, чтобы извлечь хоть какую-нибудь пользу из этой акции.

4. Ценные признания Льва Троцкого

В отличие от рыхловатого Зиновьева, энергичный Троцкий в критических ситуациях чувствует себя окрыленным и налетает на противника нахраписто и без дальних разговоров. Поскольку большевикам очень мешает принятое сразу же после октябрьского переворота постановление Второго Всероссийского съезда Советов (25-27 октября 1917 года) об отмене смертной казни на фронте, Троцкий создает первый прецедент легального судебного убийства. С этой целью он подставляет под суд Революционного трибунала при ВЦИК своего подчиненного — начальника морских сил Балтийского флота капитана А.М.Щастного.

После заключения Брестского мира над значительной частью Балтийского флота, сосредоточенной в Гельсингфорсе (ныне Хельсинки) — главной российской военно-морской базе на финском побережье, — нависла реальная угроза оказаться крупным военным трофеем германских вооруженных сил. Капитан Щастный, 5 апреля утвержденный Совнаркомом в должности командующего Балтийским флотом, за сутки до того, как в Гельсингфорс вступили германские войска, увел эскадру в море и через десять дней вошел в Кронштадт, не потеряв за время легендарного Ледового похода ни одного корабля. В Петрограде капитана чествовали как героя, что отнюдь не воспрепятствовало его аресту в Москве, по приказу Троцкого, 27 мая. Чисто истерическое желание незаслуженно уязвить свою жертву побудило наркома по военным делам «уволить со службы и предать суду гражданина Щастного» за «недостаток твердости духа и распорядительности», а требования «текущего момента» заставили Троцкого добавить к этому еще и «вмешательство в политические вопросы с явно реакционными целями».

Судебный процесс над прославленным капитаном продолжался два дня — 20 и 21 июня. Человеку, спасшему Балтийский флот, предъявили самое страшное обвинение — подготовку «условий для контрреволюционного государственного переворота». Действительно, в портфеле капитана были найдены при задержании какие-то бумаги, свидетельствовавшие о секретном соглашении советских правителей с немецким командованием относительно уничтожения Балтийского флота или, что более вероятно, передачи его Германии. Революционный трибунал назвал эти документы «явно подложными»; современники же практически не сомневались в их подлинности. Кроме того, капитану Щастному инкриминировали антисоветскую агитацию в Совете Флагманов и Совете Комиссаров флота, где он огласил секретные указания Троцкого о минировании Кронштадта и всех боевых кораблей.

Обвиняемому разрешили призвать на помощь одного адвоката, наложив запрет на участие последнего в предварительном следствии; просьбу о приглашении второго защитника отмели как неуместную. Трибунал заслушал монолог Троцкого — единственного свидетеля обвинения и счел нецелесообразным вызов на заседание восьми свидетелей защиты. Несмотря на категорический отказ подсудимого признать свою вину, бывшие каторжники и убежденные экстремисты, перевоплощенные в судей, приговорили его к «высшей мере социальной справедливости». Защитник тотчас же обратился к верховной инстанции страны, настаивая на отмене несправедливого приговора и пересмотре дела.

В 2 часа ночи с 21 на 22 июня Свердлов собрал Президиум ВЦИК и, «не входя в суждение по существу ходатайства защитника», предложил присутствующим высказаться и проголосовать. Заменив аптекарские весы правосудия ржавым деревенским безменом, высший законодательный орган советского государства большинством голосов апелляцию защитника отклонил. В 4 часа 40 минут 22 июня взвод красных китайцев расстрелял капитана Щастного, 37 лет, во дворе Реввоенсовета республики на Знаменке; труп казненного зарыли без промедления тоже на территории военного ведомства.

Потрясенный «кровавым развратом» Троцкого, предписавшего Революционному трибуналу способ осуждения невиновного, лидер меньшевиков Мартов обращается по привычке к рабочему классу с протестом против того дикого самосуда большевиков, который вершится под прикрытием социалистического учения о «братстве людей в труде». «Человеческая жизнь стала дешева, — констатирует он. — Дешевле бумаги, на которой палач пишет приказ об ее уничтожении. Дешевле повышенного хлебного пайка, за который наемный убийца готов отправить человека на тот свет по распоряжению первого захватившего власть негодяя». Но рабочий класс, авангардом которого именуют себя большевики, сообщение о первом узаконенном убийстве безвинного человека проглатывает, не морщась, а филиппикой неисправимого идеалиста Мартова закусывает.

В беспорядочном нагромождении ежедневных событий, в буйстве междоусобицы, охватившей страну, судьба капитана Щастного как-то блекнет и теряется в тени других громких преступлений, а его дело рассеивается по разным архивам. Даже полная его реабилитация в 1995 году не пробуждает адекватного эмоционального отклика у беспамятных поколений. Вместе с тем восстановление доброго имени бывшего командующего Балтийским флотом вовсе не устраняет двух, по крайней мере, вопросов: какие именно документы были обнаружены в его портфеле при аресте и почему всесильный Троцкий настолько боялся своего подчиненного, что заказал его убийство?

В своих мемуарах Троцкий ни разу не обмолвится о капитане Щастном; он только отметит, что гражданская война и красный террор разражаются в середине 1918 года. Начало гражданской войны ассоциируется с пресловутым чехословацким «мятежом» в конце мая. Днем официального признания красного террора можно считать в таком случае 21 июня, когда Революционный трибунал при ВЦИК в угоду наркому по военным делам выносит решение «не только целесообразное, но и необходимое», отправляя на казнь командующего Балтийским флотом.

Спустя много лет Троцкий запишет в своем дневнике несколько строк о политической подоплеке убийства Николая II и царской семьи: «Суровость расправы показывала всем, что мы будем вести борьбу беспощадно, не останавливаясь ни перед чем. Казнь царской семьи нужна была не просто для того, чтоб запугать, ужаснуть, лишить надежды врага, но и для того, чтобы встряхнуть собственные ряды, показать, что отступления нет, что впереди полная победа или полная гибель». Аналогичная мотивация убийства, полезного для большевиков, явно прослеживается и в деле капитана Щастного.

Пора признать в таком случае приоритет Троцкого в изобретении первой советской модели фальсифицированных судебных процессов. Но в 1918 году ни сам нарком по военным делам, ни вся ленинская гвардия еще не в состоянии задуматься о последствиях своих социальных экспериментов. Они еще только засевают в массовое сознание свои драконовы зубы, состоящие из аффективной логики, инфантильной безответственности и убогого патернализма, только оттачивают «карающий меч пролетарской диктатуры» и не догадываются о том, что любая попытка насильственного исправления человечества рано или поздно возвращается к его спасителям по принципу бумеранга.

5. Коренной вопрос пролетарской революции

Чувство неизбывной тревоги и надрывное ожидание всяческих козней от конкретных политических противников и своевольного населения в целом не отпускают вождя мирового пролетариата и его соратников со времени октябрьского переворота. Навязчивую мысль о неизбежности повального насилия и кровавых эксцессов ради «спасения революции» Ленин возводит в ранг политической доктрины и неустанно «вколачивает», по выражению Троцкого, в головы окружающих чуть ли не с 25 октября 1917 года. Понятия «порядок» и «беспощадность» сближаются в его лексике до значения синонимов; недостаточная жесткость сподвижников приводит его в негодование.

Индуцированные вождем соратники запускают его установки в массы и все шире используют методы революционного самоуправства в регионах. По мере того как ситуация в стране накаляется, а сопротивление новому порядку возрастает, большевики все чаще прибегают к захвату заложников, превентивным репрессиям и массовым расстрелам. После расправы с левыми эсерами 7 июля и царской семьей 17 июля правительственный террор принимает систематический, планомерный и тотальный характер. Тем не менее большевики заявляют позднее о своей безгрешности: не они, дескать, развязали террор, а им его навязали. Трудно сказать, что именно кроется за этим словесным трюком с передергиванием глагола, словно козырной карты в колоде, — одна лишь истерическая потребность обвинять кого угодно в собственных проступках и, тем более, преступлениях либо еще и сознательный пропагандистский прием, основанный на известном криминальном правиле: схватили — не сознавайся, признался — не подписывай, подписал — откажись.

Со второй половины июля красный террор становится явлением таким же заурядным, как летняя гроза. Теперь Ленину не нужно слишком напрягаться, чтобы объяснять единомышленникам пользу бессудных расстрелов городских жителей с конфискацией их имущества или крестьянских погромов с изъятием хлеба в деревнях; ему достаточно лишь начертать на клочке бумаги лаконичное повеление.

Так, 9 августа, услышав от председателя ВЧК Петерса, будто в Нижнем Новго­роде готовится заговор против советской власти, Ленин отдает распоряжение немедленно навести там массовый террор, «расстрелять и вывезти сотни прости­туток, спаивающих солдат, бывших офицеров и т.п.». Непонятно лишь, чем досадили вождю дамы полусвета. Может быть, обидели чем-то в годы эмиграции?

Не менее конкретен проект вождя, предусматривающий оптимальное, с его точки зрения, решение продовольственной проблемы. Его директивы по этому поводу, адресованные пензенским большевикам 11 августа, прагматичны и незамысловаты, как колониальные экспедиции с уничтожением примитивных, по мнению европейцев, племен и захватом их земель:

«1) Повесить (непременно повесить, дабы народ видел) не меньше 100 заведомых кулаков, богатеев, кровопийцев.

2) Опубликовать их имена.

3) Отнять у них весь хлеб.

4) Назначить заложников...»

Ни сочувствия к жертвам террора, ни сожаления по поводу своих деяний Ленин не испытывает.60 Алтарь революции, верховным жрецом которой он сам себя назначил, не должен пустовать. Ужесточение массовых репрессий, осуществляемых его миссионерами, служит для него лучшим доказательством собственной правоты, ибо теория, не подтвержденная практикой, не более чем святой, не совершивший чуда. Согласно откровению, полученному некогда вождем, истинны только его представления. Его вероучение всесильно, потому что оно верно. Пусть отдельные недоброжелатели находят этот тезис нелепым и бессодержательным. Вождь знает глубинный смысл своего изречения. Ибо что может быть вернее и всесильнее пули?

Исполнение функций державного палача нисколько не смущает вождя. Выхоленное чувство собственного превосходства не только над этими недоразвитыми мелкими собственниками, обитающими на подвластных ему территориях, но и ближайшими сторонниками позволяет ему презирать всякие «мещанские условности». Революция, конечно, локомотив истории, но лишь при условии, что он — фельдмаршал тяги. Вождь возвещает о закладке фундамента под общество нового типа, совершенно не сознавая того, что разрушитель, объявляющий себя творцом, — всего лишь самозванец вроде Емельяна Пугачева.

Завороженные горячечным резонерством вождя, верные ему армии солдат и чиновников разносят по стране его правду на концах своих штыков и перьев. На развалинах рухнувшей монархии большевики намерены возвести нечто грандиозное и неопределенное, именуемое в умозрительном проекте бесклассовым обществом. Но неприметно для себя они принимаются за строительство новой империи, где Ленину предназначен титул основателя советского государства. Чтобы ничем принципиально не отличаться от вождя мирового пролетариата, его лучший ученик и преемник тоже выступает потом, соответственно догмату триединства, в трех лицах — главного жреца, самозванца и демиурга.

6. Классовый сдвиг

В лихорадке военных будней ни Ленин, ни другие вожди не обращают внимания на незапланированный результат классовой борьбы — расслоение жителей страны на правящий слой и прочее население. Летом 1918 года новый вид социального неравенства проявляется скорее на психологическом уровне, нежели в форме имущественных отношений, не имеющих первостепенного значения в период военного коммунизма. Вникать в особенности душевных переливов своих подданных вождям недосуг; к тому же мышление народонаселения все равно подлежит перековке.

Первоначально новые хозяева страны непроизвольно копируют метод римских императоров: пусть ненавидят — лишь бы боялись. Но вскоре большевики, опять же рефлекторно, прибегают к старому восточному средству перевоспитания: чтобы украденная при набеге пленница полюбила султана, ее надо заточить в гареме и ежедневно насиловать до тех пор, пока ей это не понравится.

Население, терроризированное хроническим недоеданием, трудовой повинностью и неизбывным страхом смерти, мало-помалу сбивается в однородную массу, теряя прежние жизненные интересы и стимулы. Крестьянские восстания, мятежные действия отдельных воинских подразделений и забастовки в промышленных центрах не меняют общей тенденции к нарастающей апатии населения. Его вялость и пассивность служат залогом не только предстоящего послушания всех советских людей, но и смиренной готовности чуть ли не каждого из них утратить свою неповторимость и раствориться в толпе строителей социализма, отречься от былых идеалов и традиций для формального соблюдения партийных обрядов, променять свое личное мировоззрение на стандартизованную коммунистическую ересь. Трансформация массового сознания идет настолько быстро, что уже в 1921 году П.Б.Струве говорит о «государственном самоубийстве государственного народа».

Пестрый правящий слой смыкается, в свою очередь, вокруг кардинальной идеи сохранения власти, для присвоения которой большевики предали военных союзников своей страны и околпачили сограждан. Когда беспокойное ожидание расплаты со стороны Антанты и обманутого населения воплощается в чехословацкий «мятеж», правящий слой испытывает временное облегчение, поскольку ситуация, наконец, проясняется и предполагаемая угроза обретает конкретные очертания. Но летом чувство надвигающейся опасности вновь обостряется; большевики приходят к заключению, что вместе с отрядами белой армии против них ополчился весь мир, поддержанный «контрреволюционерами всех мастей» — от членов других политических партий до «несознательных» рабочих, от «реакционного» крестьянства до либеральной интеллигенции.

После убийства Урицкого и покушения на Ленина 30 августа 1918 года аффективное напряжение большевиков достигает крайней степени. Всевластная тревога снимает и без того прозрачный покров с их неолитического сознания. Всевозможные чрезвычайные происшествия, даже стихийные бедствия, получают отныне определенный смысл, трактуются в духе коллективных представлений о злой магии колдунов из чужого племени и озвучиваются как заговор против советской власти. Поскольку коммунистическая идеология оказывается главным связующим звеном между новым классом и прочим населением, основной задачей советской власти остается в дальнейшем пресечение инакомыслия в любой сфере человеческой деятельности.

Для немедленной расправы с врагом вождю достаточно лишь назвать его по имени. Так, не проходит и двух часов после ранения Ленина, как Свердлов предъявляет правым эсерам официальное обвинение в покушении на вождя мирового пролетариата. И как бы ни тщился затем ЦК партии социалистов-революционеров опровергнуть возведенный на них поклеп, сколько бы ни отрицали правые эсеры свою причастность к покушению («вопреки прямой очевидности и непререкаемости улик», по утверждению В.Д.Бонч-Бруевича) большевиков одолевает похоть возмездия.

Идеология новейшего неолита сразу же скрепляется насилием. Опровергая основную формулу марксистской диалектики, большевики доказывают на практике, что кромешное бытие страны определяется суженным сознанием вождей. В число подозреваемых попадает с тех пор каждый житель страны. Терроризированные собственной тревогой и опасениями вожди цементируют советскую власть кровью закрепощенного населения. Уже ранним утром 31 августа Р.Локкарта поражают пустынные улицы столицы: «Те, кто шел по делу, торопились и боязливо озирались. На перекрестках стояли небольшие отряды солдат. Снова господствовал страх».

7. Новая глава всемирной истории

Мечты о якобинском терроре издавна опьяняют большевиков. Первая встреча с Лениным в 1907 году вызывает у будущего троцкиста Е.А.Преображенского одновременно экстаз и сожаление: «Какой Робеспьер в нем пропадает». Никто не мог предвидеть тогда, что вождь мирового пролетариата «далеко оставит позади себя Робеспьеров всех бывших доселе революций».

Зиновьев изъясняется не менее напыщенно: «Якобинец, связавший свою судьбу с самым передовым классом современности, с пролетариатом, это и есть революционный социал-демократ, — так отвечал товарищ Ленин в 1904 году меньшевикам, обвинявшим его за «якобинство». Фигура пролетарского «якобинца» Ленина затмит собой славу самых славных из якобинцев времен Великой французской революции». По поводу чудесного спасения вождя Зиновьев собирает Петроградский совет на благодарственный молебен и уточняет историческую аналогию: «Товарища Ленина сравнивали с Маратом. Ему судьба больше улыбнулась, чем Марату. Марат стал особенно дорог своему народу после смерти. Наш учитель т.Ленин был на волосок от смерти. Он был достаточно дорог нашему народу и до покушения. Но он станет еще в тысячу раз дороже сердцу рабочего класса теперь, после этого предательского покушения».

Петроградский вождь прибегает к рискованным сопоставлениям: если Ленин еще может претендовать на роль Марата, то Каплан явно не годится на амплуа Шарлотты Корде. Нисколько не смущает его и коренное различие ситуаций: если во Франции революция спровоцировала европейские войны, то в России, наоборот, мировая война породила революцию; поэтому там война «съела» революцию, здесь же революция «поглотила» войну.

Неадекватное уподобление происходящего минувшему, вплоть до извращенного подражания великой французской трагедии, прочих вождей почти не трогает, — они настолько захвачены настоящим и настолько нуждаются в каком-нибудь сенсационном покушении, что если бы оно не состоялось, его пришлось бы, наверное, выдумать. Из очередного шанса потрясти мир они готовы извлечь для себя максимальную пользу. Необходимую моральную поддержку придает им не только и не столько соболезнование германского правительства по поводу «возмутительного покушения на жизнь товарища Ленина», сколько массовое помрачение сознания единомышленников и одурманенных ими обывателей.

Уездное и губернское начальство, командиры и комиссары воинских частей, чиновники из отделов искусств и народного образования, ответственные работники различного ранга и даже их несовершеннолетние отпрыски торопятся засвидетельствовать свои соболезнования «великому вождю и гениальному борцу за справедливость», а также заявить о своем желании «еще выше поднять знамя классовой борьбы», «вырвать с корнем всех контрреволюционеров» и «сорвать тысячи голов прихвостней буржуазии». Верноподданные вожаки захолустных исполкомов просят ЦК РКП(б) «распорядиться о поголовном истреблении каинова семени кадетов, меньшевиков и эсеров». Заразные больные в лазаретах и увечные воины в госпиталях, латышские стрелки и горлохваты из комитетов бедноты, интеллигенты из литературно-издательского отдела наркомата просвещения и отважные члены союза официантов, поваров и горничных рапортуют о своей готовности «уничтожить (стереть в порошок, смести с лица земли) предателей», «пустить потоки крови», «обеспечить черному племени красную смерть» и «дойти до социализма через горы трупов».

Сотни писем и телеграмм, адресованных в Кремль после ранения вождя, сочатся той неистощимой, той исступленной ненавистью, которая объединяет разрозненных трудящихся в пугачевские толпы. «После покушения на Ленина рабочие массы удивительно дружно и стройно сплотились, как ток пробежал по всем заводам, фабрикам, советам», — информирует литератор А.С. Серафимович знаменитую «фурию большевизма» Р.С Землячку. «Совершенное на Ленина покушение скорее укрепит, чем сломит, русскую революцию, — уверяет своего парижского корреспондента капитан Жак Садуль. — Советы никогда не были так крепки, как теперь».

В инциденте с ранением вождя одни современники усматривают апогей гражданского противоборства, другие же ясно слышат взрыв детонатора, порождающий ударную волну красного террора. Ни те, ни другие не успевают уловить в скоротечности происходящего, что события 30 августа 1918 года представляют собой фактически проявление застарелой и очень прилипчивой нравственной болезни, веками тлеющей в стране, где доминирует аффективная логика.

Инфантильные грезы о справедливости любой ценой и любыми средствами­ неизбежно воплощаются когда-нибудь в подобие чумы, если реальная действительность осмысляется посредством мифологических образов и понятий, а мило­сердие отвергается с маху как недопустимая и непростительная слабость. И тогда уже неважно, как именуют такое поветрие — моровая язва или красный террор; психическая зараза не менее опасна, чем карантинная эпидемия. И тогда живые в очередной раз воспринимают земное бытие как величайшую несправедливость и вновь, как в библейские времена, начинают завидовать павшим.

По заверениям Петерса, красный террор разражается стихийно, без директив центра, без конкретных указаний из Москвы, — своим негодованием и жаждой мести трудящиеся, оказывается, индуцируют чекистов и весь руководящий местный аппарат. В действительности большевики умело подогревают возмущение своих сторонников и направляют его в желаемое русло. Чтобы добиться агрессивного воодушевления масс, надо лишь разморозить древние механизмы повальной ксенофобии.

Вечером 2 сентября ВЦИК подает сигнал к массовым расправам, принимая подписанную Свердловым и Аванесовым резолюцию. В ней указано направление главного удара — партия правых эсеров — и очерчен круг врагов, обвиняемых в покушении на Ленина: «Это неслыханное посягательство на самую драгоценную для мирового пролетариата жизнь подготовлено предательской агитацией ренегатов социализма, вдохновлено черной сотней и оплачено золотом англо-французского империализма». Резолюция ВЦИК завершается директивой вождей: «За каждое покушение на деятелей Советской власти и носителей идей социалистической революции будут отвечать все контрреволюционеры и все вдохновители их. На белый террор врагов рабоче-крестьянской власти рабочие и крестьяне ответят массовым красным террором против буржуазии и ее агентов».

Вдохновленный резолюцией ВЦИК, петроградский диктатор Зиновьев призывает к уничтожению целых классов. Наиболее удобной мишенью для терроризированных красных террористов служит, как обычно, интеллигенция. Весной и летом 1918 года ей прививают трудовые навыки (в честь какого-нибудь революционного праздника сотни «буржуев» загоняли, например, в казармы и конюшни для уборки, по словам Изгоева, «конского и человеческого навоза под торжествующее гоготание солдат»), затем ее перевоспитывают голодом (интеллигенцию включили в четвертую категорию граждан, которым обещали выдавать один раз в два дня одну восьмую фунта хлеба, чтобы они, по выражению Зиновьева, «не забыли его запаха»). После убийства Урицкого карательные отряды Петрограда рассматривают хлебную карточку по четвертой категории как ордер на арест.

В армию уходит предписание ЦК РКП(б): «Нужно железной рукой заставить командный состав, высший и низший, выполнять боевые приказы ценою каких угодно средств. Не нужно останавливаться ни перед какими жертвами для достижения тех высоких задач, которые сейчас возложены на Красную армию в особенности на Южном фронте. Красный террор сейчас обязательнее, чем где бы то ни было и когда бы то ни было, на Южном фронте — не только против прямых изменников и саботажников, но и против всех трусов, шкурников, попустителей и укрывателей».

Нарком внутренних дел Г.И. Петровский издает приказ о заложниках: «Расхлябанности и миндальничанью должен быть немедленно положен конец. Все известные местным Советам правые эсеры должны быть немедленно арестованы. Из буржуазии и офицерства должны быть взяты значительные количества заложников. При малейших попытках сопротивления или малейшем движении в белогвардейской среде должен приниматься безоговорочно массовый расстрел. Местные губисполкомы должны проявлять в этом направлении особую инициативу».

Нарком почт и телеграфов В.Н.Подбельский рассылает свой циркуляр: «Предписываю немедленно уволить со службы в ведомстве всех членов партии правых социалистов-революционеров и определенно сочувствующих им. Оставлены на службе могут быть те из них, кто совершенно твердо путем письменного оглашения в печати заявит свое резкое осуждение преступной авантюры социалистов-революционеров и не только на словах, но и на деле подтвердит полный разрыв с белогвардейскими бандитами».

Даже чиновников наркомздрава возбуждает запах крови и привлекают постыдные лавры доктора Гильотена. Впервые в истории страны люди, призванные заботиться о народном здравии, искренне отрекаются от гуманизма в пользу каннибализма: «Пусть, наконец, слова о массовом терроре против контрреволюционных буржуа и их лакеев правых эсеров и предателей-меньшевиков претворятся в дело. Смерть жалким негодяям, покусившимся на драгоценную жизнь руководителя мирового пролетариата».

Лавину распоряжений и проклятий венчает постановление Совнаркома от 5 сентября, подписанное наркомом юстиции Д.И.Курским, наркомом внутренних дел Г.И.Петровским и управляющим делами Совнаркома В.И.Бонч-Бруевичем: «При данной ситуации обеспечение тыла путем террора является прямой необходимостью… Необходимо обеспечить Советскую республику от классовых врагов путем изолирования их в концентрационных лагерях… Подлежат расстрелу все лица, прикосновенные к белогвардейским организациям, заговорам и мятежам…».

В ознаменование этого события 5 сентября в Петровском парке (на его территории находится ныне стадион «Динамо») проходит публичная казнь 80 заложников: чекисты выкрикивают их фамилии и прежние чины, карательный отряд из красных китайцев расстреливает их по команде, а затем палачам разрешают обобрать трупы. На изуродованном войнами лице XX столетия навсегда застывает волчий оскал терроризма.

Точное число репрессированных до конца 1918 года неизвестно. По сведениям Петерса, во втором полугодии этого года чекисты расстреляли «всего» 6300 человек, отправили в концентрационные лагеря — 1791, заключили в тюрьму — 21988 и арестовали в качестве заложников — 3061.81 Арифметические упражнения Петерса, равно как любые его заверения, недостоверны, хотя бы потому, что массовые казни без каких-либо обоснований и обвинений, просто «в порядке красного террора», становятся в те дни явлением совершенно обыденным и повсеместным. По словам очевидца, «ужас навис над всей Россией, погрузил ее в безмолвие, трепетное ожидание, наполнил дни и недели шепотом фантастических вестей, превышавших вероятности реальной жизни. Свою страшную работу чека производили под покровом ночи, и в больших городах, изобильных людьми чуждыми друг другу, не так явственно ощущались результаты этой беспримерной деятельности. В маленьких городишках, где все известны всем, наутро распространялись точные сведения о событиях ночи. В тюрьму тянулись жены и дети, относившие белье и пищу арестованным. Опасливо ходили любопытные на места расстрелов и находили брызги мозга и крови».

Ссылаясь на «историческую целесообразность» массового покарания соотечественников, большевики не упускают из вида и сугубо утилитарный образец для подражания, заимствованный из якобинской практики, — закон о подозреваемых от 1793 года, позволявший подвергать репрессиям всех, кто «не выполняет своих гражданских обязанностей», и даже всех, кто не демонстрирует «своей привязанности к революции». В итогеденикинская комиссия по расследованию деяний большевиков за 1918 — 1919 годы насчитала 1 700 000 жертв красного террора.

Потрясенные дикостью ежедневных массовых репрессий «со стороны людей, провозглашающих стремление осчастливить человечество», представители дипломатического корпуса в Петрограде вручают Зиновьеву официальный протест. В ответной ноте нарком по иностранным делам Г.В. Чичерин поясняет: «В России насилия употребляются только во имя святых интересов освобождения народных масс».

Сразу после публикации сентябрьского постановления Совнаркома о красном терроре в Москве воцаряются подавленность и паника. Сквозь бесчисленные прорехи в истлевшей ткани цивилизации отчетливо видно пещерное обличие тоталитарного режима. «Культурная работа в Москве идет, — удовлетворенно констатирует Серафимович в письме Землячке. — Буржуазия бежит, а с нею — артисты, музыканты и другие ее услужающие». Историк Ю.В. Готье отмечает в своем дневнике всеобщую готовность бежать, куда угодно, ибо «настанет момент, когда материальная жизнь станет здесь совершенно невозможной, а духовная померкнет окончательно». Он еще не может постичь, что уже пропустил наступление этого момента, что страну уже накрыла «суровая бесконечная зима нечеловеческих доктрин и сверхчеловеческой жестокости»...

Шаг вперед, два шага назад

Первые восемь месяцев 1918 года показывают, что репрессивная практика целиком определяет отныне внутреннюю политику советского государства. С 5 января, когда большевики открывают огонь по безоружной демонстрации петроградских обывателей, по 5 сентября, когда Совнарком принимает постановление о массовом покарании российских граждан, страна проходит мучительный путь в никуда — шаг за шагом вперед, к сентябрьскому пику расстрельного безумия, а по сути — кавалерийским маршем назад, чуть ли не к периоду античного рабства. Убийство капитана Щастного 22 июня или уничтожение царской семьи 17 июля представляют собой лишь особенно заметные вехи этого ежедневного возвратно-поступательного движения к победе ленинской демагогии.

Через два года, когда принудительный труд и перманентные (нередко превентивные) расправы с подданными советской империи становятся нормой существования, Троцкий раскрывает глубинный смысл происходящего в своей книге «Терроризм и коммунизм»: «Устрашение есть могущественное средство политики и международной, и внутренней. Война, как и революция, основана на устрашении. Победоносная война истребляет по общему правилу лишь незначительную часть побежденной армии, устрашая остальных, сламывая их волю. Так же действует революция: она убивает единицы, устрашает тысячи. В этом смысле красный террор принципиально не отличается от вооруженного восстания, прямым продолжением которого он является».

Невозмутимый цинизм наркома по военным делам производит неизгладимое впечатление на Сталина. Будущий отец народов, словно признательный ученик, до конца своих дней хранит испещренное пометками и подчеркиваниями сочинение Троцкого в собственной библиотеке. Рядом с фрагментом о красном терроре Сталин пишет на полях «Так!» и «NB».

Спустя еще четыре года, на высоте внутрипартийных раздоров после смерти Ленина, теряющий власть Троцкий готовит большую статью «Наши разногласия». В ней он парирует, в частности, выпад одного из оппонентов, укорявшего вождя Красной армии в попытке свалить ответственность за красный террор на вождя мирового пролетариата:

«Поскольку мы не собираемся ни на йоту меняться в своей классовой сущности, поскольку мы сохраняем в полной неприкосновенности свое революционное презрение к буржуазному общественному мнению, у нас не может быть никакой потребности отрекаться от своего прошлого, «сбрасывать» с себя ответственность за красный террор. Совершенно уж недостойной является мысль о желании сбросить эту ответственность — на Ленина. Кто может на него эту ответственность «сбросить»? Он ее несет и без того. За октябрь, за переворот, за революцию, за красный террор, за гражданскую войну — за все это он несет ответственность перед рабочим классом и перед историей и будет ее нести «во веки веков». Или тут, может быть, речь идет об излишествах, об эксцессах? Да где же и когда революции делались без «излишеств» и без эксцессов? Сколько раз Ленин разъяснял эту простую мысль филистерам, приходившим в ужас от эксцессов апреля, июля и октября! Да, ничто не снимает с Ленина «ответственности» за красный террор, ничто и никто. Даже и слишком услужливые «защитники». Красный террор был необходимым орудием революции. Без него она погибла бы. Революции уже не раз погибали из-за мягкотелости, нерешительности, добродушия трудящихся масс. Даже наша партия, несмотря на весь предшествующий закал, несла в себе эти элементы добродушия и революционной беспечности. Никто так не продумал заранее неимоверные трудности революции, ее внутренние и внешние опасности, как Ленин. Никто так ясно не понимал еще до переворота, что без расправы с имущими классами, без мероприятий самого сурового в истории террора никогда не устоять пролетарской власти, окруженной врагами со всех сторон. Вот это свое понимание и вытекающую из нее напряженную волю к борьбе Ленин, капля по капле, вливал в ближайших своих сотрудников, а через них и с ними — во всю партию и трудящиеся массы».

По окончании боевых действий полководцы претендуют на всевозможные почести. Но прославлять свои личные заслуги в реализации красного террора вожди вовсе не торопились. Они ведали, что творили…

Вернуться назад

Всероссийское монархическое движение "Наше дело"
Hosted by uCoz